Зимний садовник
– Кто там с лунным фонарем
под моим окном?
– Это я, ночной садовник,
зимний человек.
– Что ты делаешь, садовник?
– Я сажаю снег.
– Что ты, лучше и не пробуй,
снег не семена.
– Из него растут сугробы
прямо до окна.
– Что ты зря на ветки дышишь,
сад заледенел.
– Я хочу, чтоб иней пышный
на ветвях созрел.
– Ты скажи, садовник зимний,
лунный человек,
отчего лучится иней,
стекленеет снег,
отчего звенят дорожки,
зорок звездный взгляд?
– На стекле в твоем окошке
вырос снежный сад.
Часы
Солнечные часы считают птичьи часы
Часы песочные шуршат для ящерицы
Для рыб и дельфинов водяные журчащие
капли роняют
Время себя доверяет
только часам швейцарским
А для истории мы строим
часы-башни
Храмы – хронометры Бога
У дьявола ходики –
ржавые гирьки
маятник – злые мысли
туда-сюда
туда-сюда
Время людей измеряет сердце
то ускоряя
то – з а м е д л я я
Сам себе часы человек
5. Рассказы Марианны Ионовой меня глубоко затронули. Предлагая вашему вниманию рассказ "Прощальные гастроли аргонавтов в Колхиде"из её сборника "Мерилин". Марианна Ионова из Москвы, она уже публиковалась в известных литературных журналах, является членом редколлегии литературного журнала "Новый мир". Она, несомненно, великолепный прозаик нового поколения.
Ю.М.
ПРОЩАЛЬНЫЕ ГАСТРОЛИ АРГОНАВТОВ В КОЛХИДЕ
Они давали спектакль про Дон Кихота, а привела нас Анастасия Эдуардовна, это был шестой класс. Кто они? Помню несусветную роскошь парадной лестницы, витражи, панно с фигурами на потолке… Восторг жадности: ярче, громче, тяжелее. Взрослая нетерпимая царственность, а потом – скромный актовый зал. Наверное, скромный, потому что я совсем его не запомнила, только двух актеров на сцене без декораций. И не верится, могло ли так быть, чтобы после дворцовых залов вдруг – тесная сцена, бледно-коричневатая, как стеллажи на почте или библиотечные, как доска объявлений. Рыцарь в черном и в вязаной облегающей шапочке вместо таза-шлема, оруженосец – кажется, в желто-красном, а голова обмотана полотенцем, как у комика от мигрени… Точно во сне, где был дворцовый зал, а стала твоя комната или школьный класс.
Да ведь верно: актовый зал был нашей школы, там они повторили спектакль, а первый раз играли прямо в Готическом зале! Сцена – ковер, на нем стояли почему-то в носках; ну, понятно: костюмной обуви у них не было, хотя и остальная одежда вся современная, но как бы «никакая».
Черные носки Кихота.
Стояли? Именно, что стояли: спектакль, видимо, шел не дольше часа, и одни разговоры; Дон Кихот, слегка задрав настоящую бородку, слегка запрокинувшись, рука на поясе, обращается к Санчо; тот полуприсел, все время как-то в раскоряку и озадачен, разводит ладонями. Дон Кихот философствует почти нараспев, Санчо возбужденно бубнит, иногда Кихот длинной рукой притягивает его к себе, и оба смеются с гримасами плача. Взрослые так смеются, когда у них что-то не клеится.
Мне кажется, они что-то вспоминают, Кихот и Санчо. У них что-то не клеится, и они вспоминают. После смеха Санчо вытирает пальцем слезу, Кихот «прыскает» беззвучно, кадык ходит, плечи приподняты, смотрит чуть исподлобья; сейчас я вижу его как интеллигентного парня, рассказывавшего скабрезный, но тонкий анекдот. Потом опять «театр», Кихот проводит рукой дугу (указывает на звездное небо?), потом Санчо садится на ковер, достает что-то съестное и начинает жевать. Кихот опускается рядом, одна нога согнута в колене, на колене балансирует кисть, покачивается локоть.
Внезапно глаза его распахиваются, дрожат, трепещут, я бы сказала; он сияет, он говорит куда-то под потолок, почти бегает по ковру большими шагами…
Почему они только ведут разговоры, походя больше на Дон Жуана и Лепорелло? Где ветряные мельницы, крестьяне, каторжники, остров Баратария, герцогская чета, священник и цирюльник? Кто они и зачем? Кто автор инсценировки?
Анастасия Эдуардовна знала их, они обнялись, когда те двое пришли в школу дать свое представление.
Прошло четырнадцать лет, он не постарел, а только побледнел, точно выстиранный в речке и высушенный на камне, как и происходит с людьми, долгие годы играющими Дон Кихотов, когда-то отдавшими за это право молодость. Стариков задумчивость всегда тянет вниз, а не вверх, они хмурятся, и кажется, будто считают в уме деньги, хотя предмет может быть самый возвышенный. Например, батон «Нижегородский», которому, выйдя из магазина под козырек, он удобно устроиться в матерчатом темно-зеленом портфеле, откуда тут же востро выныривает неизбежная зеленая пластиковая крышка – «био-кефир». И он очень мешает всем, стоя на входе и выходе, спиной и к входящим, и к выходящим.
Нет, все-таки счастье, что таким я его не видела.
И ловя тапочки выстуженными за ночь ногами, я вспоминаю, что была влюблена в него. Что поняла это уже на первом спектакле, когда он вдруг засиял и заговорил быстро, глаза испуганно-сияющие и домиком. И захотелось провалиться: взрослый, старый, нелепый, изображающий.
В школе пряталась от него, хоть и прошло полгода. Боялась, что видит меня, потому что все было его глазами. «Мой» шептала и гладила стену.
В этом кабинете мы не занимались. Афиша с чеховского фестиваля, пахнет лабораторными, пыльным стеклом; занимались, конечно, но химией, а не литературой. Анастасия Эдуардовна смотрит не на меня, а вбок или мимо, как бы в окно и в себя. Она меня не любила – вероятно, считала сильной, хотя это было и есть не так. Она стала еще тише и еще обиженнее, маленькая, веснушки на желтой коже, голос глухой, будто только отошла от рыданий. Мне попадаются ее стихи в журналах, сложные и сочные, а мы и не знали тогда.
«Да… Валя Гречищев и Юра Калин. Валя написал пьесу, «Диалоги Кихота и Санчо», и сам же поставил. Они с Юрой года… три… нет, больше… Года четыре ее показывали, изредка, на посиделках. В основном, у Вали на Дербеневской. Но перед детьми только те два раза: Юра вел в Доме детей железнодорожников рисовальный кружок и договорился…»
«Он драматург?»
«Кто? Валя? Да нет… Неужели не знаете Валентина Гречищева? – ее будто стало подташнивать от убогой неблагодарности происходящего – голос поплыл, взгляд слегка закатился, - Валя в первую очередь фантастический, уникальный художник, во вторую – блестящий писатель. То был единственный его опыт в драматургии… Пьесы как таковой нет, то есть изначальный вариант как бы есть, ее даже «Новый мир» брал… В итоге, что-то не сладилось. А Валя постоянно импровизировал, раз от раза все больше, под конец сервантесовского текста уже просто не оставалось… Я присутствовала на прощальном показе у Вали дома, он позвал. Боже, вот тот самый случай, когда не хочется вставать со стула, не хочется продолжать жить, потому что жить все равно будешь как жила, а после этого – кровь из носа, но нельзя по-прежнему, нельзя, порви себя в клочки, но врать себе невозможно. Антипедагогично, каюсь, но ей Богу, я бы между сервантесовским Кихотом и Валиным еще выбирала бы… Когда-то мы с Валей плотно общались, но последние года два он отдалился. Игорь говорил, что он бросил живопись и весь ушел в иллюстрацию. А от кого-то я слышала, будто Валя вообще… не только станковые вещи не делает, но и вообще. А Юра как-то зашел к нему, еще год назад, и старых работ, говорит, в квартире не было…»
Она разоткровенничалась с собой, забыв обо мне. Меня не было для той жизни, и как хотела бы я так же просто, как Анастасия Эдуардовна, взглянуть на нее в окно.
«Он был очень благодарен за вас…»
За упырей-шестиклассников. За лобастых ниндзя и барби.
Горки черной земли в октябре, вскопанные клумбы в апреле, но всюду этот оттенок спитого чая, пожилой и застенчивый, а за ним, как за двойной рамой, московское время и волшебство, и побитый асфальт под окнами, и опрятные школьные дожди, и осень, похожая на обложку библиотечной повести о друзьях.
Я хочу спросить Анастасию Эдуардовну, что он любил, в какой манере писал, кому подражая: представляется что-то иконописно-густое, со всполохами, экспрессионистское, может быть. Какая-нибудь Голгофа, Филонов, Босх…
«Он свою фамилию возводил к грече, а я к грекам. Но права-то я. Сравните: Петр – Петрищев, тать – Татищев, грек… Гречищев!»
Петр – Петрищев, тать – Татищев… На ее звонкой непререкаемости я влетаю в класс. Как она любила античность и русский золотой век, раньше Пушкина – Батюшкова, и Гёльдерлина, наверное, просто нам не читала. Багрец и золото. А мрамора, представляете, не было. В багрец и золото одетые, они улыбаются, голубоглазые и рыжие, словно при них кто-то громко читает «Царскосельскую статую».
О Гречищеве Валентине Ивановиче интернет сообщал немного, например, что родился в городе Ливны… Ливны с их девонским известняком, помню, описал Паустовский; сладкое слово просится на язык, как пастильный кусочек известняка. Окончил Строгановское училище ваяния и зодчества, в дальнейшем занялся станковой живописью и гравюрой. Картины в частных собраниях.
Сколько я не искала картин, интернет давал только одну, из ранних. Пейзаж с золотыми скалами. Золотые, похожие на термитники или Метеоры, вздымаются из нежно-желтой земли, ровной, как театральный настил. Фон голубой и настолько ясный, что скажешь: и в небе плавает золото, но все оно, золото, здесь такое, которого никогда не бывает много, как не бывает много сентябрьского легко лихорадящего света. Под скалой крохотная фигурка с копьем наперевес, непонятно даже, пешая, конная… Кихот, Ясон? Почему же Ясон, если шлем не греческий? Потому что, название – «Прощальные гастроли аргонавтов в Колхиде».
Я пришла к ней опять. И увидела, что неприязни ко мне у нее и не было, что это она так ничего не ждет, и не ждала уже тогда, когда я сидела за первой партой вплотную к ее столу.
«Я хотела бы прочитать ту пьесу о Дон Кихоте. У вас она есть?»
Анастасия Эдуардовна мотает головой в искренней грусти за меня (ей-то самой текст разве нужен?).
«Она существует только в рукописи, а сколько экземпляров Валя сделал – чего не ведаю, того не ведаю. У Юры Калина точно есть…»
«А его картины?…»
Бедная, бедная девочка, впрочем, ты свое уже получила, ты нова и востра, и еще охоча до Дон Кихотов.
«Частью сгинули по друзьям. Частью за границей…»
«А «Прощальные гастроли…»?»
Она вскидывается и сама становится девочкой, настоящей, глазастой, жертвенной и лихой, тургеневским жеребенком.
«Вы ее видели?!»
«В интернете…»
«И она вам понравилась?!»
«Очень»
Анастасия Эдуардовна выдыхает нахрапистое «х-ха» и сразу перестает быть маленькой, и вот – статная гречанка с высокими скулами, торжество, возмездие. Ей бы сейчас заменить в «Медее» Марию Каллас, хотя нет: она Антигона и Ифигения.
«Обязательно скажите ему, что они вам понравились! Слышите? Обязательно! Я дам вам его телефон, сошлетесь на меня… Понимаете, он ее никому не показывает, и все время него поползновения ее… ну, уничтожить. Кстати, пьесу он вам точно даст! Хотя Юра говорил… Ладно, была не была, попробуйте, может, у вас получится»
У меня получится. Потому что ты никогда не забывала его и помнишь об этом, а я забыла – надолго забыла о том, что всегда его помнила.
Она сидит в профиль, в моложавый профиль с низким греческим лбом, который и сейчас, сквозь сон и сонм чтения, сквозь филфаковские умности, значит краснофигурную осень, мумии-свитки листьев меж рамами, перепелочный кирпич фасада, шелестящий на ветру Пушкин, странствия Одиссея, плавание аргонавтов.
Трещины, трещины, трещины, эгейская лужа и слоящаяся побелка рам.
Уроженец Юго-Востока, по курчавящимся волосам и узким глазам – туркмен, он спросил, как на метро доехать до Храма Христа Спасителя. Я объяснила, а на станции «Парк Культуры» он нагнал меня, улыбаясь – золотые коронки одна к одной – тому, что нам по пути. Он достал обрывок бумаги и стал тыкать в столбики с цифрами: виды церковных свечей и количество для каждого вида – друг попросил купить. Коричневые, иерусалимские… Таинственно точные цифры.
«Там есть, как вы думаете?»
«Я думаю, там есть всякие»
Он убирает бумажку и благодарно кивает, уже без улыбки.
Кто его друг, почему поручил ему эту, не побоюсь сказать, миссию, почему не сподобился сам, зачем столько свечей? Строит ли он храм в глубинке, но вообще-то страшно увлечься подбором ключей, так что пусть будет храм. Чего только люди не жаждут, чего только не ищут, чего только не заказывают каким только друзьям.
А я ищу Дон Кихота, и это не лучше, но и не хуже, чем триста тридцать четыре «иерусалимских» свечи.
Когда двигаешься куда-нибудь про себя, то есть, грезишь о дороге куда-то, в конце концов, там окажешься, так и я оказалась на Дербеневской. Целомудренно шла по Кожевнической, и вдруг – Дербеневская. На Дербеневской почти нет жилых домов: фабрики, склады, что-то нагло живет, молодится «деловым центром», что-то в смертном и скромном сне.
Старая рабочая улица, бесконечная, низкорослая, честная и прямая, чуть засаленная, как блуза в конце трудового дня. Гречищев мог бы сыграть такого вот сухощавого цехового мастера из репортажей-очерков-киноглазов: кепи, темно-серая пара, отглаженная рубашка с круглым воротом на пуговке, «Правда» в кармане пиджака…
Дом стоит углом, довоенный, цвета старой газеты. Рядом зеленоватый пустырь. Есть такая красота, которую нельзя нарастить. Никакая. Никакой уют пустырей. Никакая их человечность.
Здесь Колхида, Ламанча, родина. Из отсюда вытягиваются по одиночке спящие, в золотую простыню завернувшись, скалы. Я вижу их. На них заменяются пирамидальные тополя по краям – хоть и московский, но юг. Иду через пустырь к оазису, оазис – жилой двухэтажный дом, бывший флигель некой усадьбы, темно-желтый и длинный. Окна под самой крышей. К окну лепится голубятня-ящик, отполированная, похожая на шарманку. Их двое, и оба белые.
Сегодня приснилось, что еду в моторке по морю, развеваются волосы, а на корме не иначе как Валя Гречищев. Во сне кто-то сказал: «И писал он стихи, похожие на «лесное» стекло».
Если найду его, непременно окажется, что он пишет еще и стихи.
Набираю номер. Женский голос, не старый, не молодой, а как раз. Валентин Иваныч? А-а-а-а… Он тут, девушка, больше не проживает. Да, года два как тут мы живем. Но он нам оставил свой новый адрес на всякий случай… Она называет улицу и номер дома; как-то в муку вырывать эти прежние, вросшие, и приживлять на их место новые.
Улица Абельмановская, метро «Крестьянская застава». Я вспомнила, как один мой знакомый, проезжая со мной эту станцию, сказал, что ему хочется переименовать ее в «Крестьянскую засаду». Сидят некрасовские мужики в засаде, и им совершенно без разницы, на кого – народные мстители, партизаны Каратаевы. Он считал, что исповедует Дао и Ролана Барта. Мы ходили на фильм о св. Франциске Ассизском, и там братья мыли прокаженных в речке. Когда мы вышли, он, словно меня не было в зале, пересказал этот эпизод, морщась, и – с простодушной твердостью: «Китайцы никогда бы не стали такого делать».
Вот он, ладный послевоенный микрорайон, дома цвета слоновой кости, прочные и простодушные по-слоновьи. «Тишина за Рогожской заставою…».
Я сажусь на скамейку. Я проговариваю-вспоминаю эти чинные, как недорослый юноша, строки. Подскажи, расскажи, утро раннее, Где с подругой мы счастье найдем? Может быть, вот на этой окраине Возле дома, котором живем?
Я пою это, как колыбельную, я рассказываю себе о себе так спокойно и ласково, как только и может нашедший счастье. Я не спешу. Домашний телефон мне не дали, остается подняться в квартиру. Вот я поднимусь, вот увижу его, вот скажу ему: вы Дон Кихот. Жизнь разводит двух людей лишь на том основании, что один – фантастический, уникальный художник и блестящий писатель, а другой – шестиклассница. Все разводы, потери, невстречи рассасываются в крови, но как у индейцев и жителей крайнего севера не вырабатывается фермент для усвоения алкоголя, так и у некоторых людей не вырабатывается, поди ж ты, для усвоения несостоявшегося и рухнувшего.
Я набрала комбинацию домофона, и мне открыли. Я позвонила в дверь, и заторопились шаги. Санчо – могла ли я не узнать? То есть, Юра Калин. Немного обрюзг, ощетинился и словно бы обнищал без полотенца вокруг головы.
«Извините… Я к…»
«Валентину? А знаете, я и сам его жду! Второй день. Я тут с позавчера. Ну, проходите, раз уж я за хозяина…. Ножки вытирайте – тапок, увы…»
Одна комната, захламленная, но не убогая. Только эти провалы, как будто из комнаты рвали куски, как будто побита фреска, и белеет отсутствие тут и там. Тут и там были картины.
«…Сосед помог взломать дверь. Неделю из квартиры ни звука, хотели уже вызывать милицию, но тут как раз я нарисовался. Соседка предполагает, что он ушел ночью. Мог»
Я спрашиваю, где висели «Прощальные гастроли…». Калин показывает на окно и говорит, что картина все время стояла на полу у окна. Я спрашиваю, нравится ли она ему, и он разводит руками, совсем как в спектакле.
«Валя когда-то очень ее любил, носился с ней, выставлял. Потом вдруг она ему разонравилась, даже грозился сжечь. Смешно: я недавно лишь понял, почему она золотая, и Валя так удивился моей тугости на глаз, как он это называет»
Но куда все делось? Не мог же он уничтожить работы, не привлекши внимания соседей, а те уверяют, что последнюю неделю было тихо, как на кладбище. И тем более не мог он взять их с собой.
«Вероятно, вызвал каких-нибудь своих постоянных покупателей, правда, было их у него наперечет, я всех знаю – можно поднять… Ну вот, устроил распродажу, а может, роздал – он мог, и по-тихому ближе к ночи все вынесли…»
Но зачем он ушел, и куда? Калин сказал, что Валя и раньше исчезал на несколько дней, но всегда ставил друга в известность, что, дескать, до четверга «растворяется».
«Может, он навсегда растворился?», - говорю я.
«Вы о чем это?»
«Ну, решил, наконец, что нельзя быть одновременно и аргонавтом, и Дон Кихотом, и писать картины»
«Да бросьте! – вдруг раздражается Калин, - Не считал он себя аргонавтом! Он вообще никакой не романтик! Его Дон Кихот – ироничный псих. Я и тогда считал, что ни к чему это детям, что им нужен другой Кихот, а такого они и не примут, и не поймут. Вы ведь не поняли? И, небось, со скуки едва на стенку не лезли. Все мы приписываем себе в детстве то понимание и те чувства, которых тогда и в помине быть не могло…»
Я стою посреди квартиры и могу теперь думать только о том, что ничто здесь не напоминает о диалогах Кихота и Санчо, о вязаной шапочке (кстати, возможно, это была бандана), о безразмерной осени-школе, куда, как в раскидной пенал, входит злость, влюбленность, тоска и многоцветное, многодневное оцепенение, насылаемое хорошей книжкой.
Здесь бы надо закончить. Ничего не прибавить к этой брошенной и обкраденной комнате.
Но я спрашиваю: когда он вернется? И где он? Где золотые скалы, где это среднее между пляжем и степью под ними и растертая в ладонях голубизна за ними?
И как долго мы будем ждать? Еще столько же, лет четырнадцать? Так может, не уходить, дать потолку подняться, стенам раздвинуться, взвиться парадной лестнице, античным героям на потолочном панно выступить из побелки.
Нет, скалы не променять на лестницы, и кихотовское руно – на дворцовую золотуху.
Вот вам античные герои. Как наги и высушены солнцем. Листья, рыжие греки, пускаются в свой вояж. По нарисованным теплым водам, по асфальтовым стылым рекам. По ясной морской и небесной соли.
Где в небе соль, там и вы, золотые скалы.
Ветреные мельницы зарастают песком и глиной.
Кихот скачет по кудрявой волне.
Москва, август 2012.
6. Мне как смолянину захотелось показать вам творчество смоленского поэта Александра Добровольского. Он очень утончён в своих верлибрах, не всем понятен, но меня его стихи вдохновили. Прекрасно, что его заметили и в Москве: в журнале "Юность" опубликовали.